Неточные совпадения
Утром помощник градоначальника, сажая капусту, видел, как обыватели вновь поздравляли
друг друга, лобызались и проливали слезы. Некоторые из них до того осмелились, что даже подходили к нему, хлопали по плечу и в шутку
называли свинопасом. Всех этих смельчаков помощник градоначальника, конечно, тогда же записал на бумажку.
Тем не менее он все-таки сделал слабую попытку дать отпор. Завязалась борьба; но предводитель вошел уже в ярость и не помнил себя. Глаза его сверкали, брюхо сладострастно ныло. Он задыхался, стонал,
называл градоначальника душкой, милкой и
другими несвойственными этому сану именами; лизал его, нюхал и т. д. Наконец с неслыханным остервенением бросился предводитель на свою жертву, отрезал ножом ломоть головы и немедленно проглотил.
Однако ж, с
другой стороны, не подлежит сомнению, что микрокефалы действительно существуют и что родоначальником их предание
называет именно статского советника Иванова.
— Mon ami, [
Друг мой,] — сказала Лидия Ивановна, осторожно, чтобы не шуметь, занося складки своего шелкового платья и в возбуждении своем
называя уже Каренина не Алексеем Александровичем, a «mon ami», — donnez lui la main. Vous voyez? [дайте ему руку. Видите?] Шш! — зашикала она на вошедшего опять лакея. — Не принимать.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам
других шлюпиками
называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
По рассказам Вареньки о том, что делала мадам Шталь и
другие, кого она
называла, Кити уже составила себе план будущей жизни.
Левин часто замечал при спорах между самыми умными людьми, что после огромных усилий, огромного количества логических тонкостей и слов спорящие приходили наконец к сознанию того, что то, что они долго бились доказать
друг другу, давным давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят
назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными.
Лидия Ивановна через своих знакомых разведывала о том, что намерены делать эти отвратительные люди, как она
называла Анну с Вронским, и старалась руководить в эти дни всеми движениями своего
друга, чтоб он не мог встретить их.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он
называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не
называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: «суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи….» и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив
другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с
другими людьми в одно общество верующих, которое
называют церковью.
Только на
другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему
назвали похитителя.
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела
назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать дня, — отвечал я ей, — он вечно будет мне памятен…» Мой
друг, Печорин! я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
Потом пили какой-то бальзам, носивший такое имя, которое даже трудно было припомнить, да и сам хозяин в
другой раз
назвал его уже
другим именем.
Но хуже всего было то, что потерялось уваженье к начальству и власти: стали насмехаться и над наставниками, и над преподавателями, директора стали
называть Федькой, Булкой и
другими разными именами; завелись такие дела, что нужно было многих выключить и выгнать.
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы
называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья
другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
Дамы города N. были то, что
называют презентабельны, и в этом отношении их можно было смело поставить в пример всем
другим.
Как-то в жарком разговоре, а может быть, несколько и выпивши, Чичиков
назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя действительно был попович, неизвестно почему обиделся жестоко и ответил ему тут же сильно и необыкновенно резко, именно вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а вот ты так попович!» И потом еще прибавил ему в пику для большей досады: «Да вот, мол, что!» Хотя он отбрил таким образом его кругом, обратив на него им же приданное название, и хотя выражение «вот, мол, что!» могло быть сильно, но, недовольный сим, он послал еще на него тайный донос.
Другая же дама, то есть приехавшая, не имела такой многосторонности в характере, и потому будем
называть ее: просто приятная дама.
— Нет, барин, нигде не видно! — После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда все вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России от одного конца до
другого; прилагательные всех родов без дальнейшего разбора, как что первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он начал
называть их наконец секретарями.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой
друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не
называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда мне их и перечесть...
Уходя к своему полку, Тарас думал и не мог придумать, куда девался Андрий: полонили ли его вместе с
другими и связали сонного? Только нет, не таков Андрий, чтобы отдался живым в плен. Между убитыми козаками тоже не было его видно. Задумался крепко Тарас и шел перед полком, не слыша, что его давно
называл кто-то по имени.
Феклуша. А я, мaтушка, так своими глазами видела. Конечно,
другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и
называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Hу, и стон, которые люди хорошей жизни, так слышат.
И вдруг мы с нею оба обнялись и, ничего более не говоря
друг другу, оба заплакали. Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести в этот день не для себя. И когда это мною было сделано, то сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того еще ни одного раза. В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы
других я впервые испытал то, что люди
называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего больше не хочешь.
Писатель начал рассказывать о жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками,
называл полузнакомые Климу фамилии
друзей своих и сокрушенно добавлял...
Он снова шагал в мягком теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, — они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно
другой человек был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова. Было и еще много двойников, и все они, в этот час, — одинаково чужие Климу Самгину. Их можно
назвать насильниками.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше
других. Презрительно
называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
Осторожно входил чистенько одетый юноша, большеротый, широконосый, с белесыми бровями; карие глаза его расставлены далеко один от
другого, но одинаково удивленно смотрят в разные стороны, хотя
назвать их косыми — нельзя.
Заметив, что Дронов
называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою
другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.
— Кушайте, — угощала она редактора, Инокова, Робинзона и одним пальцем подвигала им тарелки с хлебом, маслом, сыром, вазочки с вареньем.
Называя Спивак Лизой, она переглядывалась с нею взглядом единомышленницы. А Спивак оживленно спорила со всеми, с Иноковым — чаще
других, вероятно, потому, что он ходил вокруг нее, как теленок, привязанный за веревку на кол.
Она
называла его
другом, любила за то, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые
называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни
другим.
Фамилию его
называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов,
другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и
других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
Вошел человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие
называли Иваном Иванычем,
другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех,
называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за
другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Если при таком человеке подадут
другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются — так и он обругает и посмеется с
другими. Богатым его нельзя
назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не
назовешь, потому, впрочем, только, что много есть беднее его.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он
называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы будем
друзья…
«Нет, — думал он, — в
другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок,
назову ей по имени и ее поведение, а теперь…»
«Уменье жить» ставят в великую заслугу
друг другу, то есть уменье «казаться», с правом в действительности «не быть» тем, чем надо быть. А уменьем жить
называют уменье — ладить со всеми, чтоб было хорошо и
другим, и самому себе, уметь таить дурное и выставлять, что годится, — то есть приводить в данный момент нужные для этого свойства в движение, как трогать клавиши, большей частию не обладая самой музыкой.
Уважать человека сорок лет,
называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им
других — и вдруг в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить «гром» на эту играющую позором женщину,
назвать по имени стыд, который она так щедро льет на голову его
друга.
И она давала их осторожно, не тратила, как Марфенька, на всех. Из посторонних только жена священника была чем-то вроде ее наперсницы, да Тушина она открыто признавала и
называла своим
другом — больше никого.
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже
называть его имя и не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
— Да, я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в
другом роде. Я такой артист, что купцы
называют «художник». Бабушка ваша, я думаю, вам говорила о моих произведениях!
Не полюбила она его страстью, — то есть физически: это зависит не от сознания, не от воли, а от какого-то нерва (должно быть, самого глупого, думал Райский, отправляющего какую-то низкую функцию, между прочим влюблять), и не как
друга только любила она его, хотя и
называла другом, но никаких последствий от дружбы его для себя не ждала, отвергая, по своей теории, всякую корыстную дружбу, а полюбила только как «человека» и так выразила Райскому свое влечение к Тушину и в первом свидании с ним, то есть как к «человеку» вообще.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я
назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на
другой день я встретила его очень холодно…
А вон те мертвецы лгут себе и
другим — и эту ложь
называют «правилами».
Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она
называла его старым
другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.
Я сидел и слушал краем уха; они говорили и смеялись, а у меня в голове была Настасья Егоровна с ее известиями, и я не мог от нее отмахнуться; мне все представлялось, как она сидит и смотрит, осторожно встает и заглядывает в
другую комнату. Наконец они все вдруг рассмеялись: Татьяна Павловна, совсем не знаю по какому поводу, вдруг
назвала доктора безбожником: «Ну уж все вы, докторишки, — безбожники!..»
— Нет, я только не
называю его подлецом. Тут много
другого, кроме прямой подлости. Вообще, это дело довольно обыкновенное.